Неточные совпадения
— Вот я и прочла твое письмо, — сказала Кити, подавая ему безграмотное письмо. — Это от той женщины, кажется, твоего брата… — сказала она. — Я не прочла. А это от
моих и от Долли. Представь! Долли возила к Сарматским на
детский бал Гришу и Таню; Таня была маркизой.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети, не понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их
детские шалости, я чувствую, что
мои детские попытки с жиру беситься не зачитываются мне».
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем
моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство
детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Прежде, давно, в лета
моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего
моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишка, село ли, слободка, — любопытного много открывал в нем
детский любопытный взгляд.
Уже начинал было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о
детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты
моя пресвятая! какой же я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
Бывало, он еще в постеле:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья? В самом деле,
Три дома на вечер зовут:
Там будет бал, там
детский праздник.
Куда ж поскачет
мой проказник?
С кого начнет он? Всё равно:
Везде поспеть немудрено.
Покамест в утреннем уборе,
Надев широкий боливар,
Онегин едет на бульвар,
И там гуляет на просторе,
Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед.
В те дни, когда в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал,
В те дни в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне.
Моя студенческая келья
Вдруг озарилась: муза в ней
Открыла пир младых затей,
Воспела
детские веселья,
И славу нашей старины,
И сердца трепетные сны.
О, как тяжело все это действовало на
мое настроенное к горю страшным предчувствием
детское воображение!
Неужели это прекрасное чувство было заглушено во мне любовью к Сереже и желанием казаться перед ним таким же молодцом, как и он сам? Незавидные же были эти любовь и желание казаться молодцом! Они произвели единственные темные пятна на страницах
моих детских воспоминаний.
За ужином молодой человек, танцевавший в первой паре, сел за наш,
детский, стол и обращал на меня особенное внимание, что немало польстило бы
моему самолюбию, если бы я мог, после случившегося со мной несчастия, чувствовать что-нибудь.
После этого, как, бывало, придешь на верх и станешь перед иконами, в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: «Спаси, господи, папеньку и маменьку». Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали
детские уста
мои за любимой матерью, любовь к ней и любовь к богу как-то странно сливались в одно чувство.
Весьма вероятно и то, что Катерине Ивановне захотелось, именно при этом случае, именно в ту минуту, когда она, казалось бы, всеми на свете оставлена, показать всем этим «ничтожным и скверным жильцам», что она не только «умеет жить и умеет принять», но что совсем даже не для такой доли и была воспитана, а воспитана была в «благородном, можно даже сказать в аристократическом полковничьем доме», и уж вовсе не для того готовилась, чтобы самой мести пол и
мыть по ночам
детские тряпки.
Я изумился. В самом деле сходство Пугачева с
моим вожатым было разительно. Я удостоверился, что Пугачев и он были одно и то же лицо, и понял тогда причину пощады, мне оказанной. Я не мог не подивиться странному сцеплению обстоятельств:
детский тулуп, подаренный бродяге, избавлял меня от петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым дворам, осаждал крепости и потрясал государством!
— С неделю тому назад сижу я в городском саду с милой девицей, поздно уже, тихо, луна катится в небе, облака бегут, листья падают с деревьев в тень и свет на земле; девица, подруга
детских дней
моих, проститутка-одиночка, тоскует, жалуется, кается, вообще — роман, как следует ему быть. Я — утешаю ее: брось, говорю, перестань! Покаяния двери легко открываются, да — что толку?.. Хотите выпить? Ну, а я — выпью.
Замолчали, прислушиваясь. Клим стоял у буфета, крепко вытирая руки платком. Лидия сидела неподвижно, упорно глядя на золотое копьецо свечи. Мелкие мысли одолевали Клима. «Доктор говорил с Лидией почтительно, как с дамой. Это, конечно, потому, что Варавка играет в городе все более видную роль. Снова в городе начнут говорить о ней, как говорили о
детском ее романе с Туробоевым. Неприятно, что Макарова уложили на
мою постель. Лучше бы отвести его на чердак. И ему спокойней».
«Я не Питер Шлемиль и не буду страдать, потеряв свою тень. И я не потерял ее, а самовольно отказался от мучительной неизбежности влачить за собою тень, которая становится все тяжелее. Я уже прожил половину срока жизни, имею право на отдых. Какой смысл в этом непрерывном накоплении опыта? Я достаточно богат. Каков смысл жизни?.. Смешно в
моем возрасте ставить “
детские вопросы”».
— На
мои детские вопросы: из чего сделано небо, зачем живут люди, зачем умирают, отец отвечал: «Это еще никому не известно.
Боже
мой! Что за перемена! Она и не она. Черты ее, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет
детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно; на всем лице лежит облако или печали, или тумана.
Но ведь оказывается, что этот человек — лишь мечта
моя, мечта с
детских лет.
Шаг был бессмысленный,
детская игра, я согласен, но он все-таки совпадал с
моею мыслью и не мог не взволновать меня чрезвычайно глубоко…
К тому же сознание, что у меня, во мне, как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание — уже с самых почти
детских униженных лет
моих — составляло тогда единственный источник жизни
моей,
мой свет и
мое достоинство,
мое оружие и
мое утешение, иначе я бы, может быть, убил себя еще ребенком.
И не
детский ли был
мой расчет?
Нет, не незаконнорожденность, которою так дразнили меня у Тушара, не
детские грустные годы, не месть и не право протеста явились началом
моей «идеи»; вина всему — один
мой характер.
Буди имя Господне благословенно отныне и до века!» Отцы и учители, пощадите теперешние слезы
мои — ибо все младенчество
мое как бы вновь восстает предо мною, и дышу теперь, как дышал тогда
детскою восьмилетнею грудкой
моею, и чувствую, как тогда, удивление, и смятение, и радость.
Да, страшная вещь пролить кровь отца, — кровь родившего, кровь любившего, кровь жизни своей для меня не жалевшего, с
детских лет
моих моими болезнями болевшего, всю жизнь за
мое счастье страдавшего и лишь
моими радостями,
моими успехами жившего!
— Точно
детские! — говорили
мои спутники, рассматривая их обувь, сшитую из выделанной лосиной кожи, в виде олоч, с загнутыми кверху носками.
Что за
детская выходка?» Словно угадавши
мои мысли, она вдруг бросила на меня быстрый и пронзительный взгляд, засмеялась опять, в два прыжка соскочила со стены и, подойдя к старушке, попросила у ней стакан воды.
В конце 1843 года я печатал
мои статьи о «Дилетантизме в науке»; успех их был для Грановского источником
детской радости. Он ездил с «Отечественными записками» из дому в дом, сам читал вслух, комментировал и серьезно сердился, если они кому не нравились. Вслед за тем пришлось и мне видеть успех Грановского, да и не такой. Я говорю о его первом публичном курсе средневековой истории Франции и Англии.
Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа были
моею колыбельной песнью,
детскими сказками,
моей Илиадой и Одиссеей.
Первое следствие этих открытий было отдаление от
моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось
моего отца, что он всем делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать дело, и мысль, что доля всего выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую,
детскую фантазию.
В 1823 я еще совсем был ребенком, со мной были
детские книги, да и тех я не читал, а занимался всего больше зайцем и векшей, которые жили в чулане возле
моей комнаты.
Впрочем, я не могу сказать, чтобы фактическая сторона
моих детских воспоминаний была особенно богата.
Вот почему я продолжаю утверждать, что, в абсолютном смысле, нет возраста более злополучного, нежели
детский, и что общепризнанное мнение глубоко заблуждается, поддерживая противное. По
моему мнению, это заблуждение вредное, потому что оно отуманивает общество и мешает ему взглянуть трезво на
детский вопрос.
Заболотье, напротив, представлялось в
моих глазах чем-то вроде скучной пустыни, в которой и пищи для
детской любознательности нельзя было отыскать.
И вот теперь, когда со всех сторон меня обступило старчество, я вспоминаю
детские годы, и сердце
мое невольно сжимается всякий раз, как я вижу детей.
Качества эти были настолько преобладающими в ней, что из всей
детской обстановки ни один образ не уцелел в
моей памяти так полно и живо, как ее.
Повторяю: так долгое время думал я, вслед за общепризнанным мнением о привилегиях
детского возраста. Но чем больше я углублялся в
детский вопрос, чем чаще припоминалось мне
мое личное прошлое и прошлое
моей семьи, тем больше раскрывалась передо мною фальшь
моих воззрений.
Но когда добрая женщина, желая сразу убить двух зайцев, заставила меня изучать географию по французскому учебнику, то
мой детский мозг решительно запротестовал.
Трудно было разобрать, говорит ли он серьезно, или смеется над
моим легковерием. В конце концов в нем чувствовалась хорошая натура, поставленная в какие-то тяжелые условия. Порой он внезапно затуманивался, уходил в себя, и в его тускневших глазах стояло выражение затаенной печали… Как будто чистая сторона
детской души невольно грустила под наплывом затягивавшей ее грязи…
И я не делал новых попыток сближения с Кучальским. Как ни было мне горько видеть, что Кучальский ходит один или в кучке новых приятелей, — я крепился, хотя не мог изгнать из души ноющее и щемящее ощущение утраты чего-то дорогого, близкого, нужного
моему детскому сердцу.
И опять
моя детская душонка была переполнена радостным сознанием, что это уже «почти наверное» были настоящие воры и что я, значит, пережил, и притом довольно храбро, настоящую опасность.
Все это усиливало общее возбуждение и, конечно, отражалось даже на
детских душах… А так как я тогда не был ни русским, ни поляком или, вернее, был и тем, и другим, то отражения этих волнений неслись над
моей душой, как тени бесформенных облаков, гонимых бурным ветром.
— Молится, — с удивлением сказала одна, и, постояв еще несколько секунд, они пошли своим путем, делясь какими-то замечаниями. А я стоял на улице, охваченный особенным радостным предчувствием. Кажется, это была
моя последняя молитва, проникнутая живой непосредственностью и цельностью настроения. Мне вспомнилась
моя детская молитва о крыльях. Как я был глуп тогда… Просил, в сущности, игрушек… Теперь я знал, о чем я молился, и радостное предчувствие казалось мне ответом…
Основным фоном
моих впечатлений за несколько
детских лет является бессознательная уверенность в полной законченности и неизменяемости всего, что меня окружало.
Я, конечно, ничего ни с кем не говорил, но отец с матерью что-то заметили и без меня. Они тихо говорили между собой о «пане Александре», и в тоне их было слышно искреннее сожаление и озабоченность. Кажется, однако, что на этот раз Бродский успел справиться со своим недугом, и таким пьяным, как других письмоводителей, я его не видел. Но все же при всей
детской беспечности я чувствовал, что и
моего нового друга сторожит какая-то тяжелая и опасная драма.
Я обиделся и отошел с некоторой раной в душе. После этого каждый вечер я ложился в постель и каждое утро просыпался с щемящим сознанием непонятной для меня отчужденности Кучальского.
Мое детское чувство было оскорблено и доставляло мне страдание.
И
мое детское сердце горит непонятным еще, но заразительным чувством рыцарства, доблести и бесстрашия…
Эта мельница была мне незнакома, но, вероятно, осталась в
моей памяти от раннего
детского путешествия…
Если бы в это время кто-нибудь вскрыл
мою детскую душу, чтобы определить по ней признаки национальности, то, вероятно, он решил бы, что я — зародыш польского шляхтича восемнадцатого века, гражданин романтической старой Польши, с ее беззаветным своеволием, храбростью, приключениями, блеском, звоном чаш и сабель.
Первое сильное
детское горе переполняло до краев
мою душу.